80 лет назад родился певец, поэт, актер, кумир многих поколений и один из самых известных людей в стране Владимир Высоцкий. Его стихи не печатали, а песни, которые знала вся страна, не выпускали в эфир. «Газета.Ru» перечитала книгу «Владимир или Прерванный полет», в которой последняя жена Высоцкого — француженка Марина Влади — вспоминает о том, каким был в жизни и на сцене ее муж.На увеличенной фотографии красивый светловолосый сероглазый ребенок вопросительно смотрит в объектив. Возле него — большая овчарка. Это в Германии, в маленьком городке, где стоит гарнизон советских оккупационных войск. Тебе семь лет. Мать, прожив с тобой всю войну, решила на время поручить тебя отцу — военному в невысоком чине. ...Его новая жена — Женя, женщина мягкой восточной красоты, сразу же полюбила тебя. ...Все, что разрешалось бы русскому мальчику в твоей стране, тебе совсем или почти совсем запрещено. Ты не можешь сам себе выбирать товарищей для игр — только приятелей из твоей касты, равных тебе по привилегиям. Никаких прогулок в одиночку, контролируется каждый твой шаг, тебя ежеминутно проверяют, опасаясь покушения или детских шалостей, которые «всегда плохо кончаются». ....Гораздо позже я поняла: из-за всего этого — отца, матери, обстановки и уже тогда изгнания — ты начал с тринадцати лет напиваться.
Мирослав Муразов/РИА «Новости»Владимир Высоцкий в спектакле «Гамлет» на сцене Театра на Таганке, 1971 год
Тебе тридцать девять лет. Твое тело, от которого ты столько требовал, уже не слушается тебя, как раньше. Ребенком ты занимался акробатикой, молодым человеком продолжал спортивные занятия в школе, потом — школа-студия МХАТ, где занимаются фехтованием, танцем и вообще физкультурой. Ты очень способный. В спектаклях ты справляешься с невероятными задачами. В «Жизни Галилея» ты читаешь длинный монолог, стоя на голове. В «Десяти днях, которые потрясли мир» тебе удается говорить, учащая при этом акробатические прыжки. В «Пугачеве», наконец, ты выкрикиваешь устрашающий монолог Хлопуши, пытаясь вырваться из цепей, которые каждый раз оставляют у тебя на груди алые полосы.
В «Гамлете» ты теряешь за один спектакль два-три килограмма.
...Твои отношения с Любимовым углубляются из года в год. Он становится тебе немного отцом, которого у тебя никогда по-настоящему не было. Ты восхищаешься им и побаиваешься его. Он любит тебя, как талантливого сына, с которым, правда, хлопот не оберешься. Вы дополняете друг друга в работе, и смотреть репетиции становится для меня настоящим наслаждением. Вы оба — заводные и соперничаете в обаянии. Вы попеременно взрываетесь, объясняетесь, яростно жестикулируя, в какую-то минуту начинает казаться, что дело сейчас дойдет до драки, — и все-таки вы никогда по-настоящему не ругаетесь.
Любимов всю жизнь будет тебе другом. Он всегда прощал тебе все твои выходки, которые иногда ставили его в очень трудное положение.
Анатолий Гаранин/РИА «Новости»Директор Театра на Таганке Николай Дупак, Каталин Любимова-Кунц, артист Театра на Таганке Владимир Высоцкий, театральный режиссер, создатель и художественный руководитель Театра на Таганке Юрий Петрович Любимов и русский писатель-прозаик Борис Андреевич Можаев (слева направо) в кабинете Ю.Любимова, 1979 год
Телефон настойчиво звонит, я беру трубку и впервые слышу незнакомый голос, который временами заглушают стоны и крики: «Он здесь, приезжайте, его надо забрать, приезжайте быстрее!». Я с трудом разбираю адрес, я не все поняла, мне страшно, я хватаю такси… Я вижу тебя. Ты лежишь на провалившемся диване и жалко морщишься. Пол уставлен бутылками и усеян окурками. На столе — газета вместо скатерти. На ней ели соленую рыбу. Несколько человек валяются по углам, я их не знаю. Ты пытаешься подняться, ты протягиваешь ко мне руки, я дрожу с головы до ног, я беру тебя в охапку и тащу домой. Это мое первое столкновение с тем, другим миром, впервые в жизни я увидела, как засасывает людей омут мертвой пьянки.
...Врач успокаивает меня: «Было очень трудно. Он потерял много крови. Если бы вы привезли его на несколько минут позже, он бы умер. Но теперь — все в порядке...» ...Мне объясняют, что у тебя в горле порвался сосуд, что тебе больше нельзя пить, и нужен длительный отдых.
«...Я уже пьян до того, как выпью. Потому что меня заносит. Потому что на самом деле я болен. Это обычно случается, когда ты уезжаешь из Москвы, Марина».
...Ты называешь это моральным похмельем. Ты уже не страдаешь физически, но вернулось сознание, ты подводишь итоги. Они часто ужасны. Отмененные спектакли, ссоры с Любимовым, выброшенные деньги, потерянная или раздаренная одежда, ссадины и синяки, ножевые раны, товарищи, пострадавшие в многочисленных дорожных авариях, мои прерванные съемки, моя тревога и все обидное, что ты наговорил мне, — а ты будешь помнить свои слова, даже если я никогда больше не заикнусь об этом. И тут мне надо тебя успокоить и, подавив в себе гнев, простить.
ТАССВладимир Высоцкий и Марина Влади
— Шесть браков, пятеро детей, к тому же — мальчиков! (Очевидно, по мнению этой дамы, с девочками дело обстояло бы проще). Уверены ли вы в своем чувстве? Отдаете ли вы себе отчет в серьезности такого шага? Я надеюсь, что на этот раз вы все хорошенько обдумали…
...В начале нашей совместной жизни ты мечтал о ребенке. ...Наше положение, и без того трудное, было бы совершенно невыносимым, если бы между нами было маленькое существо. Он был бы не связью, а препятствием, он воплотил бы в своем существовании все противоречия, которыми мы болели.
Галина Кмит/РИА «Новости»Владимир Высоцкий, 1977 год
Из двадцати четырех часов слишком коротких для тебя суток три-четыре часа ты проводишь за рабочим столом. ...И вот в тишине ночи ты ласково гладишь меня по щеке, чтобы разбудить. У тебя покраснели глаза и от выкуренных сигарет немного сел голос. Ты читаешь мне стихи — и это одна из самых полных минут нашей жизни, сопричастность, глубокое единение. Это твой высший дар мне.
...При Сталине за такие песни тебя бы, наверное, просто расстреляли, но тебе повезло
— ты не только жив, родившись в тридцать восьмом году, но еще и можешь пользоваться магнитофоном, о чем не могли мечтать поэты, жившие до тебя. ...Благодаря магнитофону текст, прочитанный рано утром, спетый вечером в театре, а потом — у друзей, через несколько дней подхватывают в глубине Сибири, на борту кораблей, которые плавают по всему миру, в русских и советских общинах, во всех уголках планеты.
Однажды, весь сияя от радости, ты сообщаешь мне, что Святослав Рихтер ждет нас к чаю. Я редко видела, чтобы у тебя так светились глаза. ...Ты, уличный мальчишка с Мещанки, композитор, не умеющий записать ноты, приглашен самым великим пианистом своей страны — какое счастье!
...Единственный поэт, портрет которого стоит у тебя на столе, — это Пушкин.
Единственные книги, которые ты хранишь и время от времени перечитываешь, — это книги Пушкина. Единственный человек, которого ты цитируешь наизусть, — это Пушкин. Единственный музей, в котором ты бываешь, — это музей Пушкина. Единственный памятник, к которому ты приносишь цветы, — это памятник Пушкину. Единственная посмертная маска, которую ты держишь у себя на столе, — это маска Пушкина.
...Ты читаешь Бродскому свои последние стихи, он очень серьезно слушает тебя. ...Он пишет тебе посвящение на своей последней книге стихов. У тебя в глазах счастливые слезы. Впервые в жизни настоящий большой поэт признал тебя за равного.
— Я был у Хрущева.
На мой удивленный взгляд ты отвечаешь, что Хрущев, с тех пор как потерял власть, живет недалеко от Москвы, что он попросту пригласил тебя. ...Ты спрашиваешь его о художниках-абстракционистах, выставку которых он приказал уничтожить бульдозерами. Он еще больше краснеет и, хлопнув себя руками по коленкам, прямо-таки взрывается:
— Меня обманули! Мне не объяснили, я-то ничего не понимал в живописи, я — крестьянин! — И, вздохнув, добавляет: — И вообще, мне сказали, что все они — пидирасы.
Павел Лисицын/РИА «Новости»Посмертная маска Владимира Высоцкого из гипса
«Уехать из России? Зачем? Я не диссидент, я — артист». Ты говоришь это в Нью-Йорке во время знаменитой передачи Си-би-эс «Шестьдесят минут». У тебя покраснело лицо и побелели глаза — видно, как ты раздражен. «Я работаю со словом, мне необходимы мои корни, я — поэт. Без России я — ничто. Без народа, для которого я пишу, меня нет. Без публики, которая меня обожает, я не могу жить. Без их любви я задыхаюсь. Но без свободы я умираю». ...За границей ты живешь лучше, в гармонии с окружением, с женой, с семьей, работой, но тебе скучно.
Анатолий Гаранин/РИА «Новости»Владимир Высоцкий и Марина Влади, 1971 год
В Москве ты часто вынимаешь свои пластинки из укромного места, где они спрятаны (потому что их у нас тащили десятками), раскладываешь их на ковре, долго рассматриваешь, иногда ставишь какую-нибудь на проигрыватель, и глаза у тебя подергиваются грустью: «Как это здорово сделано, почему нельзя так же хорошо записывать здесь, чтобы публика могла слушать меня. С этим качеством звука? Почему я не могу выбирать песни без цензоров, ничего не опасаясь? Почему?».
Когда слушаешь сотни написанных тобой баллад, маршей, лирических тем, приходишь в негодование при мысли, что ты так никогда и не был признан как композитор. Официальные лица не считают тебя таковым — вот и все. И то же самое — со стихами. Не окончив консерваторию, ты не можешь быть композитором. Не окончив литературный институт, ты не можешь считаться поэтом. Не имея печатных работ, ты не можешь вступить в Союз писателей.
Валентин Черединцев, Владимир Яцина/ТАССПохороны Владимира Высоцкого, 28 июля 1980 года
...Я отношу твое охлаждение ко мне за счет усталости, обычной для супружеской пары, прожившей вместе больше десяти лет. Я не знала тогда, что это — из-за морфия. Я узнаю — потому что все в конце концов узнается — о твоих многочисленных изменах. Просто больная от ревности, я не понимаю того, что все это — отчаянные попытки уцепиться за жизнь, доказать себе самому, что ты еще существуешь.
Я осознаю страшную действительность лишь тогда, когда уже ничего нельзя поправить.
Твое измотанное сердце перестает биться. В первый раз — двадцать пятого июля семьдесят девятого года, на концерте в Бухаре. Ты падаешь на сцене. Прямой укол в сердце возвращает тебя к жизни.
...В четыре часа утра двадцать пятого июля я просыпаюсь в поту, зажигаю свет, сажусь на кровати. На подушке — красный след, я раздавила огромного комара. Я не отрываясь смотрю на подушку — меня словно заколдовало это яркое пятно. Проходит довольно много времени, некогда звонит телефон, я знаю, что услышу не твой голос. «Володя умер».
...Москва пуста. Олимпийские игры в самом разгаре. Ни пресса, ни радио ничего не сообщили. Только четыре строчки в «Вечерке» отметили твой уход. Мы уезжаем из дома на «скорой помощи» с врачами реанимации, которые так часто вытягивали тебя. Мы приезжаем в театр, где должна состояться официальная церемония. Любимов отрежиссировал твой последний выход: сцена затянута черным бархатом, прожекторы направлены на помост, одна из твоих последних фотографий — черно-белая, где, скрестив руки на груди, ты серьезно смотришь в объектив, — висит, огромная, над сценой.
Улицы заполняются людьми. Перед театром образуется очередь.
Вокруг театра полно милиции. Я поднимаюсь в кабинет Любимова. Он бледен, но полон решимости. Он не отдаст эту последнюю церемонию на откуп чиновникам. Он хочет, чтобы говорили только друзья. В конце концов официальные лица сдаются. Никакой неискренности не будет в этой последней встрече. Я возвращаюсь в зал, двери открывают — и потекла толпа. Москвичи пришли проститься со своим глашатаем.
...Мы садимся в автобус, гроб стоит в проходе, мы все сидим, как школьники, уезжающие на каникулы. Любимов машет большим белым платком людям, собравшимся на крышах, на каменных оградах, некоторые залезли на фонари. Автобус трогается. И часть огромной толпы бежит за автобусом до самого кладбища.